ЕПБ-Письма из пещер-22

<div style="color: #555555; font-size: 80%; font-style: italic; font-family: serif; text-align: center;">Материал из '''Библиотеки Теопедии''', http://ru.teopedia.org/lib</div>
Перейти к навигации Перейти к поиску
The printable version is no longer supported and may have rendering errors. Please update your browser bookmarks and please use the default browser print function instead.


Письмо XXII[1]

Островок был маленький, весь поросший высокой травой, и имел издали вид плавающей среди голубого озера пирамидальной корзинки зелени. За исключением нескольких пучков широких, тенистых манго и смоковниц, на которых при нашем появлении страшно засуетилась целая колония обезьян, он был, по-видимому, необитаем. В этом девственном лесу густейшей травы нигде не было заметно и следа ноги человеческой. Читая слово "трава", и здесь не следует забывать, что я говорю об индийской траве, а не о европейском подстриженном под гребёнку газоне и даже не о русской траве; трава, под которой мы стояли, как букашки под лопухом, высоко развевала свои перистые, разноцветные вершины не только над нашими головами, но даже и над белыми пёггери такура и Нараяна: первый из коих стоя, по общеупотребитель­ному английскому выражению, "шесть с половиною футов [2 м] в чулках"[2], а второй был разве на вершок [4,45 см] ниже. Эта трава показалась нам с парома тихо волнующимся морем чёрных, белых, жёлтых, голубых, преимущественно же розовых и зелёных цветов. Выйдя на берег, мы нашли, что то был большей частью обыкновенно растущий отдельными группами бамбук, перемешанный с гигантскою травой сирки, потрясаю­щей разноцветными перьями своих верхушек почти в уровень с манговыми и другими высокими деревьями.

Невозможно себе представить что-либо красивее и граци­ознее сирки и бамбука. Изолированные букеты бамбуковой травы, колоссальной, но всё же не более, как травы, начинают при малейшем дуновении ветерка развевать в воздухе свои зелёные головы, словно разукрашенные страусовыми перьями.

От пяти часто до восьми вершков [22-35 см] в диаметре у корня, каждый ствол тростника вырастает от 50 до 60 футов [15-18 м] в вышину, с коленами на расстоянии двух-трёх футов [61-91 см] одно от другого, каждое с густой бахромой длинных тонких листьев. От времени до времени, при каждом порыве ветра, слышался лёгкий металлический шелест в тростнике; но в хлопотах устраиванья ночёвки мы не обратили на это особого внимания.

Пока наши кули и слуги возились, приготовляя нам ужин и палатку, да прочищали кругом дорогу, мы пошли познако­миться с обезьянами. Уморительнее мы ещё ничего не встречали. Без преувеличения, их было штук до 200. Собираясь на покой, макашки вели себя очень прилично: каждое семейство выбирало себе ветку и защищало её от нападения других квартирантов на дереве, но защищало без сражения, довольствуясь лишь угрожающими гримасами. Между ними было немало матерей с младенцами на руках; некоторые из них нянчили детёныша нежно и осторожно со всеми свойствен­ными людям приёмами; другие, выбирая ветку, перескакивали с одного дерева на другое с ребёнком, повисшим на конце материнского хвоста; третьи бегали на четвереньках с прицепленными к животу наследниками, чего-то суетясь, о чём-то толкуя и поминутно останавливаясь для перебранок, – картина ссорящихся на базаре кумушек животного царства. Холостяки предавались вечернему увеселению – гимнастике на ветках на самом кончике хвоста. Мы заметили одного, разделявшего забаву между sauts périlleux[3] и надоеданием почтенному деду, который важно сидел под деревом, обняв двух маленьких обезьян. Раскачиваясь, он бросался на него со всего размаху, корчил рожи, кусал его за ухо и стрекотал во всё горло... Мы переходили от одного дерева к другому осторожно и тихо, боясь их спугнуть. Но видно, что много лет, проведённых с факирами (которые очистили остров только в прошлом году), приучили обезьян к людям. То были священные обезьяны, как мы узнали, и они не проявляли ни малейшего страха при нашем приближении. Они допускали нас совсем близко и, приняв приветствие, а некоторые так и кусочек сахарного тростника, смотрели на нас с высоты своих древесных тронов спокойно, чопорно скрестив ручки и даже с некоторым важным презрением в умных карих глазках.

Но вот зашло солнце, и всё мигом всполошилось на деревьях. Нас стали звать ужинать. Бабу, преобладающею страстью коего было (по понятиям ортодоксальных индусов) "покощунствовать", залез на дерево, откуда, перенимая все позы и жесты своих соседей, к благочестивому ужасу наших кули, отвечал на угрожающие гримасы обезьян ещё безобразнейшими; затем он спрыгнул с ветки и заторопил нас "домой".

С последним исчезнувшим за горизонтом золотым лучом вся окрестность будто разом подёрнулась светло-фиолетовой прозрачной дымкой. С каждою минутой сгущались тропичес­кие сумерки: постепенно, но быстро утрачивали они свой мягкий, бархатистый колорит, делались всё темнее и темнее. Словно невидимый живописец накладывал на окружающие нас леса и воды одну тень за другой, тихо, но непрерывно работая гигантской кистью своей по чудным декорациям на фоне нашего островка... Уже слабые фосфорические огоньки зажигались вокруг нас: блистая против чёрных древесных стволов и величественных бамбуков, они исчезали на ярко перламутровых серебристых просветах вечернего неба... Ещё минуты две-три, и тысячи этих волшебных живых искр, предвестники царицы ночи, запылали, заиграли кругом, то вспыхивая, то потухая, сыплясь огненным дождём на деревья, кружась в воздухе над травой и над тёмным озером... А вот и сама ночь. Неслышно спустившись на землю, она вступает в свои верховные права. С её приближением всё засыпает, всё успокаивается; под её прохладным дыханием утихает вся деятельность дня. Как нежная мать, она убаюкивает природу, бережно окутывая её своим лёгким чёрным покровом; а усыпив, стоит настороже над усталыми, дремлющими силами до первой зари...

Всё спит в природе; не спит в этот торжественный вечерний час один человек. Не спали и мы. Сидя вокруг костра, мы разговаривали почти шёпотом, словно боялись пробудить эту уснувшую природу. У*** и мисс Б*** давно улеглись, да их никто и не удерживал. А мы, то есть полковник, четыре индуса, да я, забившись под эту пятисаженную [10,6 м] "травку", не могли решиться проспать такую чудную ночь. К тому же мы ожидали обещанного нам такуром "концерта".

– Имейте терпение, – говорил нам Гулаб Лал Сингх, – пред восходом луны явятся и наши музыканты...

Месяц всходил поздно, почти в десять часов ночи. Пред самым его появлением, когда уже воды озера стали бледнеть на другом берегу, а небосклон заметно светлел, постепенно переходя в серебристо-молочный цвет, вдруг засвежело и поднялся ветерок. Забурлили было уснувшие волны, заплескались и зашуршали они у подножия бамбуков и затрепетали кудрявые вершины великанов, зашептали, будто передавая друг другу приказания... Вдруг, среди общего молчания, мы услышали те же самые странные музыкальные звуки, какие подслушали, подъезжая к острову на пароме. Словно со всех сторон вокруг нас и даже над головами настраивались незримые духовые инструменты, звякали струны, пробовались флейты. Минуты чрез две, с новым порывом пробивающегося сквозь бамбук ветра, раздались по всему острову звуки как бы сотен Эоловых арф[4]... И вот разом началась дикая, странная, неумолкающая симфония!..

Она гудела по окружающим озеро лесам, наполняла воздух невыразимой мелодией, очаровывала даже наш избалованный европейский слух. Грустны, торжественны были её протяжные ноты: они то плавно звучали похоронным маршем, то вдруг, перейдя в дрожащую дробь, заливались трелью соловья, гудели словно сказочные гусли-самогуды и, наконец, с протяжным вздохом, замирали... Здесь они напоминали протяжный вой: заунывный, грустный, как осиротевшей волчицы, утратившей детёнышей; там – они звенели, как турецкие колокольчики, звучали весёлой быстрой тарантеллой; далее, раздавалась заунывная песнь будто человеческого голоса, неслись плавные звуки виолончели, заканчиваясь не то рыданием, не то глухим хохотом... А всему этому вторило из лесу со всех четырёх сторон насмешливое эхо, будто голос сотни аукающих леших, внезапно разбуженных в своих зелёных дубравах, откликаю­щихся на призыв этого дикого музыкального шабаша!..

Полковник и я переглядывались, обезумев от удивления. "Что за прелесть!", "что за чертовщина!.." – раздались, наконец, в унисон наши два восклицания. Индусы посмеивались и молчали; такур покуривал свой гёргёри так же безмятежно, как если б он внезапно оглох. Но вот после минутного интервала и пока у нас невольно мелькал в голове вопрос: уж не волшебство ли опять какое? – невидимый оркестр разыгрался, расходился пуще прежнего, и на минуту совершенно нас было оглушил. Полились звуки, понеслись словно неудержимою волной в воздухе и снова приковали наше внимание. Ничего и никогда не слыхали мы подобного этому непонятному для нас диву... Слышите? Будто буря на море, свист ветра в снастях, гул бешеных, опрокидывающих друг друга волн! Снежная в глухой степи метель и вьюга...

То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя![5]

А вот загремели величественные ноты органа... Его могучие звуки то сливаются, то расходятся в пространстве, обрываются, перемешиваются, путаются, как фантастическая мелодия во время лихорадочного сна, музыкальное видение, вызванное завыванием и визгом ветра на дворе.

Но чрез несколько минут эти, вначале чарующие слух, звуки начинают будто ножом резать мозг. И вот нам представ­ляется, будто пальцы незримых артистов бряцают уже не по невидимым струнам, дуют не в заколдованные трубы, а скрипят по нашим собственным нервам, вытягивают жилы и затрудняют дыхание...

– Ради Бога перестаньте, такур! довольно, довольно!.. – вопит полковник, затыкая обеими руками уши. – Гулаб Сингх... прикажите им перестать!..

При этих словах трое индусов покатываются со смеху и даже сфинксообразное лицо такура озаряется весёлою улыбкой...

– Честное слово, Вы меня, кажется, не шутя принимаете если не за великого Парабрахму, то, по крайней мере, за какого-то гения, за Марута, владыку ветра и стихий, – говорит он нам, весело смеясь. – Да разве в моей власти остановить ветер или мгновенно вырвать с корнем весь этот бамбуковый лес?.. Просите чего-нибудь полегче!..

– Как остановить ветер? Какой бамбук?.. Разве мы это слышим не под психическим влиянием?..

– Вы скоро помешаетесь на психологии и электробиологии, мой дорогой полковник. Никакой тут нет психологии, а просто естественный закон акустики... Каждый из окружающих нас бамбуков – а их ведь несколько тысяч на острове – скрывает в себе природный инструмент, на котором наш всемирный артист, ветер, прилетает пробовать своё искусство после солнечного заката, особенно в последнюю четверть луны.

– Гм! ветер?.. да... Но ведь это начинает переходить в ужасный шум... Очень неприятно... Как бы этому помочь? – осведомляется наш немного сконфуженный президент.

– Уж, право, не знаю... Ничего, чрез пять минут вы к нему привыкнете, отдыхая в те промежутки, когда ветер минутами затихает.

И вот мы узнаём, что таких природных оркестров много в Индии; что они хорошо известны брахманам, которые называют этот тростник вина-дэви (гитарой богов) и, спекулируя народным суеверием, выдают эти звуки за божественные оракулы. К этой особенности тростника[6] факиры идолопоклон­нических сект прибавили и собственное искусство. Вследствие этого остров, на котором мы находились, считается особенно священным.

– Завтра утром, – говорил нам такур, – я вам покажу, с каким глубоким знанием всех правил акустики наши факиры просверлили различных величин дыры в тростниках. Смотря по объёму ствола, в каждом колене этих пустых трубок они увеличивают выеденные жучками отверстия, придавая им то круглую, то овальную форму. На эти усовершенствованные ими природные инструменты можно по справедливости смотреть как на превосходнейшие образцы применения механики к акустике. Впрочем, удивляться тут нечему: наши древнейшие санскритские книги о музыке подробно описывают эти законы, упоминая о многих ныне не только забытых, но даже совершенно неизвестных нам инструментах... А теперь, если это слишком близкое соседство распевшегося тростника беспокоит ваши нежные уши, я вас, пожалуй, поведу на поляну у берега – подальше от нашего оркестра. После полуночи ветер стихнет, и вы уснёте спокойно... А пока пойдёмте посмотреть, как загораются "священные костры". Как только окрестные жители заслышат далёкие голоса "богов" в тростниках, они тотчас же начинают сходиться целыми деревнями на берег, зажигают костры и совершают "пуджу" (поклонение острову).[7]

– Но неужели же брахманы в состоянии поддерживать такой очевидный обман? Ведь самый глупый человек, и тот должен наконец догадаться, кем и как просверлены тростники и от чего происходят звуки!.. – осведомляется удивлённый полковник.

– У вас в Америке – быть может, но никак не у нас в Индии. Покажите даже и полуобразованному туземцу, как это сделано, расскажите и объясните... на это он вам ответит, что он и без вас знает, что эти дыры просверлены жуком и увеличены факиром. Но что же из этого? То не простой жучок сверлил, а воплотившийся в насекомое с этой целью один из богов, а факир, святой мученик, действовал по приказанию этого бога. Вот всё, чего от нас добьётесь. Веками въевшийся в массы народа фанатизм и суеверие сделались как бы необходимою частью его физиологических потребностей. Искорените в нём это чувство, и у него откроются сами собою глаза, и он узрит истину, – но не прежде. Что же касается брахманов, то счастлива была бы Индия, если б эти вековые плуты не делали ничего худшего... Пусть себе народ поклоняется музе и духу гармонии, это ещё не страшно.

В Дехрадуне (рассказывал нам бабу) такие бамбуки посажены с обеих сторон центральной улицы и тянутся более чем на милю. За зданиями ветер не может свободно действовать, и потому звуки слышатся лишь в вечера, когда он дует с востока, что бывает чрезвычайно редко. Но в прошлом году, когда наш свами Дайананда прибыл на летнюю кочёвку, и его осаждала каждый вечер толпа последователей, бамбуки, как раз после его проповеди, в которой он громил суеверие, вздумали распеться. В это самое время утомлённый продолжительною проповедью и немного нездоровый, свами опустился на ковёр и, закрыв глаза, сидел неподвижно. Толпа вообразила тотчас же, что душа свами, покинув тело, вошла в тростники и из них ведёт разговор с богами. Многие, желая изъявить тем своё благоговение учителю и, вероятно, доказать, в какой полноте восприяли они его учение, бросились творить пред напевавшим тростником "пуджу"...

– И что ж свами... что он сказал на это?..

– Ничего не сказал... Вы его, видно, ещё не знаете. Не говоря ни слова, он вскочил и, сломав первую бамбуковую трость по дороге, задал ею пуджникам такой "европейский бакшиш"[8] по спинам, что толпа мгновенно разбежалась. А свами, беспощадно колотя по чем ни попало, гнался за ними целую милю, затем плюнул и уехал далее. Он ужасный силач, наш свами, и разговаривать долго не станет, – смеялся бабу.

– Но ведь таким образом вместо того, чтоб обратить их на путь истины, он только разгоняет толпу? – заметил полковник.

– Вот и выходит, что Вы наш народ знаете так же мало, как и Вашего союзника свами... Не успел он прибыть в Патни (местечко в 35 или 40 милях [56-64 км] от Дехрадуна)[9], как толпа человек в 500 привалила депутацией от города, кланяясь ему в ноги и умоляя вернуться. Между главными просителями были те, у кого вся спина оказалась в синяках. Они привезли свами назад с самыми торжественными церемониями, на слоне, усыпая всю дорогу цветами... Он тотчас же устроил самаджу (общество), и в этой "Ария-Самадже" Дехрадуна теперь двести членов, которые навсегда отказались от идолопоклонства и суеверия.

– А при мне, – рассказывал Мульджи, – он в Бенаресе два года тому назад разбил палкой до ста идолов на базаре и поколотил брахмана. Последнего он вытащил из-за просверлённой спины огромного идола Шивы, из-за которой тот вёл разговор за своего бога, требуя денег на новую одежду для Шивы...

– И не поплатился он за это?

– Брахман потребовал его в суд, но явилось столько заступников за него, что судья был принуждён его оправдать, присудив лишь заплатить штраф за разбитых идолов. Одно нехорошо: брахман в ту же ночь умер от холеры, и противники свами громко кричали, что он умер вследствие джаду (колдовства) Дайананды Сарасвати.

– А Вы, Нараян, знаете что про свамиджи?.. Принимаете ли Вы его за своего "гуру"? – спросила я.

– У меня один гуру и один бог – на земле, как и на небе, – нехотя ответил Нараян, – и никогда не будет другого...

– Кто же этот гуру и кто Ваш бог?.. тайна разве?..

– Такур саиб, конечно!.. – огорошил его бабу. – Оба у него сливаются воедино...

– Ты говоришь глупости, бабу, – холодно заметил Гулаб Сингх. – Я не признаю себя достойным быть чьим бы то ни было гуру, тем менее богом. Прошу тебя не кощунствовать. Но вот мы и пришли. Сядем здесь на берегу, – добавил он, указывая на принесённые ковры и явно желая замять разговор.

Мы пришли на небольшую поляну у озера, шагов за двести, триста от бамбукового леса. Теперь звуки волшебного оркестра доносились до нас слабо и урывками. Мы сидели против ветра, и они долетали лишь как полный гармонии шёпот, совершенно уже напоминая тихое пение Эоловой арфы и не имея в себе более ничего неприятного или резкого. Напротив, эти звуки придавали ещё более поэтический колорит этой сцене.

Мы расселись на разостланных для нас коврах, и от усталости, так как я была на ногах с четырёх часов утра, мной сильно овладевал сон. Мужчины продолжали разговаривать о свами и о "пудже", а я крепко задумалась, и мало-помалу, как это всегда случается, разговор стал долетать до меня лишь урывками...

– Проснитесь!.. – расталкивал меня полковник. – Вот такур говорит, что Вам не следует засыпать под лунным светом...

Совсем я не засыпала, хотя действительно сон сильно одолевал меня, а просто задумалась. Но я даже и не отвечала, до такой степени лень овладевает человеком под подобным небом...

– Да ради Бога, проснитесь же! – надоедал мне полковник. – Вы только взгляните на эту луну... на картину вокруг нас. Видали ли Вы что-либо великолепнее этой панорамы? Смотрите...

"Вот взошла луна златая"[10]...

завертелось у меня в голове. Воистину то была "луна златая". В эту минуту она испускала целые потоки золотистого света, обливала каскадами волнующееся у наших ног озеро, осыпала на огромное пространство золотою пылью каждую травку, каждую былинку и камешек. Её жёлто-серебристый шар быстро скользил вверх по тёмно-голубому, усеянному мириадами огромных, блестящих звёзд, небу, сияя над нашими головами. Сколько бы лунных ночей ни пришлось видеть в Индии, каждый раз найдутся новые и неожиданные эффекты... Подобных картин не описывают; их невозможно изобразить ни на полотне, ни словами; их можно только чувствовать. Но что за невыразимое величие и красота! В Европе, даже на юге, обыкновенно полная и яркая луна гасит вокруг себя на большое пространство звёзды, и наибольшие из них меркнут в её сиянии. Здесь совершенно напротив: словно громадная жемчужина, осыпанная кругом бриллиантами, катится она по небесному, точно из синего бархата своду. При этом лунном сиянии можно не только читать мелко написанное письмо, но и свободно различать все тени окружающей зелени, что в Европе немыслимо. Взгляните на деревья, на статные пальмы с их раскинутыми веером верхушками во время полной луны! С самой минуты восхода месяца его луч начинает ползти сверкающей серебряной чешуёй по обращённой к нему стороне дерева от верхушки всё ниже и ниже, пока не зальёт всего растения морем света. Безо всяких метафор, вся поверхность листвы кажется всю ночь утопающей под переливающимися дрожащими волнами серебра, в то время как из-под листьев является чернее и мягче чёрного бархата. Но горе неосторожному новичку, горе заглядевшемуся на луну с непокрытою головой смертному! Опасно не только что уснуть, но даже и слишком долго зазеваться на целомудренную индийскую Диану[11]. Припадки падучей болезни, безумие, часто смерть, – вот наказания, посылаемые её коварными стрелами современному Актеону[12], осмелившемуся лицезреть жестокую дщерь Латоны[13] в её полной красе. Оттого здесь ни днём, ни ночью ни европейцы, ни туземцы не снимают на дворе своих топи и пёгёри. Даже наш бабу, прохлаждавшийся целые дни с непокрытою головой под солнцем, надевал ночью во время луны белую шапочку.

Огни, как нам предсказал такур, зажигались один за другим на материке, и давно уже мелькали вдали чёрные силуэты поклонников. Их дикие священные песни и громкие возгласы – Хёрри, Хёрри, Маха-део,[14] – доносились до нас с того берега громко и отчётливо. А тростники, под напором ветра, раскачивая свои стройные стволы, отвечали им нежными музыкальными фразами... Становилось жутко на душе, чувствовалось какое-то странное опьянение при этой обстановке, и идолопоклонство в этих погрязших в вековом невежестве, но глубоко поэтических страстных натурах являлось менее отталкивающим, казалось понятнее. Индус – прирождённый мистик, а чарующая природа его страны сделала из него ярого пантеиста.

Где-то далеко в лесу заиграла альгуджа, род индийской свирели, с семью отверстиями. При этих звуках мигом взбудоражилось и встрепенулось целое обезьянье семейство, спавшее в листве соседнего дерева. Две-три макашки тихо спустились на землю и стали оглядываться, как бы поджидая кого.

– Это у вас что же за Орфей[15], чарующий и людей? – осведомились мы.

– Факир, вероятно: альгуджа обыкновенно призывает священных обезьян к пище. Некогда жившая на этом острове коммуна факиров теперь переселилась в старую пагоду, неподалёку отсюда в лесу. Там им более поживы от прохожих; оттого они и бросили остров...

– А может, от того, что оглохли, – выразила невинное мнение проснувшаяся и подошедшая к нам между тем мисс Б***.

– Кстати об Орфее, – спросил такур, – известно ли вам, что лира этого греческого героя-полубога была далеко не первою, которая обладала способностью очаровывать и людей, и зверей, и даже самые реки? Некий китайский "музыкальный артист" (как их зовут в Англии) Куи,[16] живший за тысячу лет до предполагаемой учёными эры Орфея, выражается так: "когда я играю на моём кинге, то все дикие звери сбегаются и, очарованные моей мелодией, строятся в ряды предо мной"...

– Это Вы где же читали?

– Мог бы вычитать даже в сочинениях ваших западных ориенталистов, так как это сведение находится и там. Но собственно я нашёл это в древней санскритской рукописи (перевод с китайского) второго столетия до вашей эры; оригинал же находится в древнем сочинении, известном под именем "Хранитель пяти главных добродетелей" – род хроники или трактата о музыкальном развитии в Китае, написанный по приказанию императора Хоанг-ти[17] за несколько сот лет до вашей эры.

– Да разве китайцы когда что понимали в музыке? – рассмеялся полковник. – Я слышал и в Калифорнии, и в других местах заезжих артистов из Небесной Империи... Их музыкальная какофония способна с ума свести человека на месте...

– То же самое многие из вас, западных музыкантов, говорят и про нашу – как древнеарийскую, так и современную музыку индусов. Но, во-первых, понятие о мелодии – вещь совершенно условная; а во-вторых, есть большая разница между знанием музыкальной техники и применением этого знания к развитию мелодий, доступных всякому, – как образованному, так и необразованному – уху. В техническом отношении музыкаль­ная пьеса может быть превосходна, а сама мелодия являться вполне непонятною и даже неприятною для непривыкшего к ней уха. Ваши самые известные оперы, например, кажутся нам, индусам, каким-то диким хаосом, каскадом неприятно резких, перепутанных звуков, в которых мы ровно ничего не смыслим, а только получаем, слушая их, головную боль. Я бывал не раз и в Лондонской и в Парижской опере, слушал Россини и Мейербера; я желал отдать себе отчёт в моих впечатлениях и слушал с величайшим вниманием. Признаюсь, я предпочитаю наши простые туземные мелодии всем произведениям ваших лучших художников в Европе. Первые мне вполне доступны, а вторых я вовсе не понимаю, и они так же мало меня трогают, как и наши национальные напевы вас. Но, оставляя всякие "напевы" в стороне, скажу вам, что не только наши предки, но даже и предки китайцев, конечно, не уступают вам, европейцам, если не в инструментальной технике, то в музыкальной "технологии" и особенно в отвлечённых понятиях о музыке.

– Арийские народы древности, быть может, и не уступают нам, но допустить то же самое в туранской расе китайцев трудно, – спорил наш президент.

– Но музыка природы была везде первою ступенью к музыке искусства. Мы предпочитаем первую, и поэтому держимся её веками. Наша музыкальная система есть величайшее искусство, если – извините этот кажущийся парадокс – избегать всего искусственного; то есть она отвергает в своих мелодиях все звуки, не входящие в реестр живых голосов в природе. Китайцы именно этого-то и не делают. Китайская система, например, содержит в себе восемь главных звуков, служащих как бы камертоном для всех других происходящих от главного звука тонов, которые и классифицированы под именами их родоначальников. Эти восемь звуков суть: метал, камень, шёлк, бамбук, тыква, глиняная посуда, кожа, дерево. Поэтому у них являются: металлические, деревянные, глиняные, тыквенные, кожаные, бамбуковые и каменные тоны. Таким образом, и мелодии у них не может быть никакой, а выходит один сумбур: их музыка состоит из перепутанных серий отдельных нот. Их императорский гимн, например, есть ряд одних длинных, бесконечно вытягиваемых звуков в унисон. Но у нас всё своеобразно и самобытно; мы, индусы, обязаны нашею музыкой одной живой природе, а не неодушевлённым предметам. Мы, в высшем значении этого слова, пантеисты; поэтому и музыка наша, так сказать, пантеистическая. Но, вместе с тем, она и в высшей степени научная. С самой колыбели человечества арийские народы, вышедшие первыми из младенчества, стали прислушиваться к голосам природы и нашли, что обе, мелодия и гармония, соединяются лишь в одной нашей великой матери. В ней нет ни фальшивых, ни искусственных нот, и вот человек, венец её создания, пожелал подражать её звукам. В совокупности все эти звуки (по единодушному показанию ваших же физиков) сливаются в один тон, который мы слышим, когда умеем прислушиваться, в неумолкаемом шелесте листвы больших лесов, в журчании вод, в рёве океана и бури, и даже в отдалённом гуле больших городов. Этот тон – средний F [нота фа], основной тон во всей природе. В наших мелодиях он нам служит исходною точкой, которую мы воспроизводим с первой ноты и вокруг которой группируются все прочие. Заметив, что верхние, нижние и средние ноты имеют каждая своего типического представителя в животном царстве; что козел, павлин, бык, попугай, лягушка, тигр, слон и т. д. имеют, каждый из них, свою особенную ноту, наши предки стали прислушиваться и нашли, что всякая из этих нот соответствует одному из семи главных тонов. Так была открыта и основана октава. На подразделения же и размер их навели сложные звуки тех же животных.

– О вашей древней музыке, – ответил полковник, – и о том, изобрели ли что в музыке ваши предки или нет, я, конечно, ничего не знаю. Но, признаюсь, слушая пение ваших современных индусов, я никак бы не мог заподозрить их в знакомстве с какою бы то ни было музыкой.

– Это потому, что Вы ещё никогда не слыхали настоящего певца. Поезжайте в Пуну и посетите "Гайан-Самадж"[18], и только тогда мы возобновим этот разговор. До тех пор напрасно спорить...

– Музыка древних арийцев, – внезапно вмешался бабу за честь своей родины, – растение допотопное и почти исчезнув­шее из Индии, но всё же достойное полного внимания и изучения. Это вполне доказано теперь моим соотечествен­ником, раджой Сурендронаф-Тагором[19], который, по сознанию лучших музыкальных критиков Англии, твёрдо установил права древней Индии "считаться матерью музыкальной науки". Каждая школа – итальянская, немецкая и древнеарий­ская – родилась в свой особенный период, развилась в своём исключительном климате и при совершенно различной обстановке. И как всякая из этих школ имеет свою особенность, а для своих последователей и прелесть, так и наша школа не представляет собою исключения. Только в то время, как вы, европейцы, приучены к мелодиям Запада и хорошо знакомы с вашими школами, наша музыкальная система, как и многое другое в Индии, вам ещё совершенно неизвестна. Поэтому, осмеливаюсь заявить, что Вы, полковник, и судить о ней не имеете права...

– Не горячись, бабу. Всякий имеет право если не судить, то расспрашивать о незнакомом ему предмете, иначе он никогда и не узнает истины... Если бы, – продолжал такур, – музыка индусов принадлежала (как говорит бабу) к столь же мало отдалённой от нас эпохе, как и европейская, соединяя в себе при том, как последняя, все выработанные в разные эпохи и различными музыкальными системами достоинства, то, быть может, знатоки и поняли бы и лучше оценили бы её. Но наша музыка принадлежит к доисторическим временам. За исключением разве древних египтян (которые, если судить по двадцатиструнной арфе, найденной Брюсом в одной из фивских гробниц, были тоже посвящены в музыкальные таинства гармонии), мы, индусы, являемся единственным знакомым с музыкой народом в те ещё времена, когда все другие нации на земном шаре боролись со стихиями за одно право своего существования. Мы обладаем сотнями санскритских рукописей о музыке, никогда ещё не переведённых даже и на туземные языки. В глубокую древность этих трактатов (от 4000 до 8000 лет) мы, индусы, несмотря на все отрицательные доводы ваших ориенталистов, вполне верим и будем упорствовать в этой вере, ибо мы их читали и изучали, а европейские учёные их пока и в глаза не видали. Таких трактатов, написанных в разные и самые отдалённые эпохи, у нас много, и все они согласуются в своих показаниях, доказывая нам яснее дня, что в Индии музыка была уже известна и приведена в систему, когда современные цивилизованные нации жили ещё на западе Европы как дикие племена. Но всё это не даёт нам однако права требовать, чтобы вам, европейцам, нравилась наша музыка, к которой не приучены ваши уши и духа коей вы неспособны пока ещё понять... Мы можем до некоторой степени объяснить вам её технику, дать вам некоторое понятие о ней как о науке; но создать в вас то, что арийцы называли ракти, или способность человеческой души воспринимать и очаровывать­ся совокуплениями различных звуков в природе – альфа и омега нашей музыкальной системы – никто не может, как не могут заставить и нас упиваться мелодиями Беллини.

– Но почему же? – горячился полковник, – и что это за тайная сила такая в вашей музыке, которую способны понять одни вы, азиаты? Если мы с вами разнимся в цвете кожи, то ведь за то наш органический механизм один и тот же. Другими словами, та физиологическая конструкция костей, крови, нервов, жил и мускулов, из которой состоит индус, имеет столько же частей, связанных одна с другою по совершенно такому же плану или модели, как и живой механизм, известный под именем американца, англичанина или всякого другого европейца. Они, являясь на свет из одной и той же мастерской природы, имеют одно начало, как один и тот же конец: физиологически говоря, мы дубликаты друг друга...

– Физиологически – да, и даже психологически, если бы только не вмешивалось между нами воспитание, которое, что ни говори, выворачивает природу человека в ту или другую сторону, изменяя не только умственное, но и душевное направление его: в иных случаях совершенно погашая в нём божественную искру, в других – раздувая и даже превращая её в неугасимый маяк, служащий путеводною звездой его умственных способностей на всю жизнь.

– Так. Но всё же это едва ли может иметь такое сильное влияние на физиологию уха.

– Ошибаетесь опять. Если в физическом или скорее в физиологическом отношении рассматриваемый как человечес­кая машина индус ничем не разнится от европейца, то вследствие совершенно своеобразного воспитания, в умствен­ном и психическом, особенно в психическом отношении, оба диаметрально отличаются один от другого, представляя как бы два различных вида в природе. Вспомните лишь, насколько цвет лица, сложение, способность к произрождению, жизненность и все наследственные качества чисто физических отправлений изменяются со временем вследствие климатичес­ких условий, пищи и обиходной обстановки человека (новейшая научная маска ваших материалистов, если не ошибаюсь, для удобнейшего игнорирования более отвлечённых тайн бытия), и Вы получите ответ на Ваш вопрос. Примените этот самый закон постепенного перерождения уже не к физическому, а чисто психическому элементу в человеке, и Вы узрите те же результаты. Изменяя воспитание души, Вы изменяете её способности. Там, где она прежде наслаждалась, усматривая нечто вполне недоступное иначе воспитанной душе, она уже не чувствует ничего, кроме скуки, и пред нею является один хаос... Вы, например, верите – и верите лишь на основании доказанного вековым опытом, – что гимнастика, укрепляя мускулы, не только развивает тело человеческое, но и способна как бы переродить его; мы же, индусы, идём одною ступенью выше: мы верим, вследствие тысячелетних опытов и объективных демонстраций, что существует гимнастика и для души, как для тела. Это наша тайна, тайна униженных, порабощённых одной животной силой индусов, и проникнуть в эту тайну мы не дозволим никому, кроме горсти избранных, но она может быть доказана вам в своё время... Что постепенно одаряет глаз моряка зрением орла, акробата ловкостью и силой обезьяны, бойца – железными мускулами? Упражнение и один навык, скажете Вы. Так почему же не предположить такую же способность и в душе человека, как в его теле? Разве только потому, что современная наука или совсем отвергает душу, [или] не допускает и не признает в ней отдельной от тела личности?..

– Полно, такур. Вы-то уж должны бы знать, что я верю как в душу, так и в её бессмертие...

– Мы верим в бессмертие духа, а не души... Впрочем, это нейдёт к делу. Итак, вы должны согласиться, что упражнением всякая дремлющая в душе человеческой способность может быть доведена до высшей точки своей силы и деятельности, равно как вследствие неупотребления и отвычки каждая такая способность может и заглохнуть, и даже окончательно исчезнуть. Природа так ревнива к своим дарам, что в нашей власти систематически развивать или убивать в наших потомках – и даже в продолжение весьма немногих поколе­ний – какой угодно физический или умственный дар, просто вследствие одного упражнения или полного пренебрежения...

– Но ведь этим Вы всё-таки не объясняете мне тайной прелести ваших национальных мелодий...

– К чему входить в подробности, когда Вы сами должны видеть, что моё объяснение есть общий ключ к разрешению не только Вашего вопроса, но и мириады других задач? Ухо индуса приучено веками схватывать один род комбинаций слуховых волн или атмосферных вибраций, а ухо европейца привыкло к другому роду; поэтому где душа первого наслаждается, там душа последнего не чувствует ничего, а уши страдают. Я мог бы на этом и остановиться, так как объяснение, кажется, столь же просто, как оно и понятно; но желаю пробудить в вас нечто более чувства удовлетворённого любопытства. То, что я Вам сказал, разъясняет тайну лишь с её физиологической стороны. Оно является столь же понятным, как и факт, что мы, индусы, безнаказанно едим, например каждый день целыми горстями пряности, от одной крошки коих у вас могло бы сделаться чуть не воспаление в кишках. Наши слуховые нервы, в начале времён тождественные в своих способностях с вашими, переродились вследствие векового упражнения и сделались столь же отличными от ваших, как и цвет нашей кожи и наши желудки. Прибавьте к этому, что глаз наших кашмирских ткачей, мужчин и женщин, отличается способностью различать ровно 300 тенями более, нежели глаз европейца, – это по показанию ваших учёнейших физиков и лионских фабрикантов, – и всякий поймёт, как легко разъясне­ние кажущейся проблемы. Навык, закон наследия, всё, что угодно... Но вы, прибыв из Америки изучать индусов и их религию, никогда не поймёте последней, если прежде не научитесь знать, как тесно, как почти неразрывно связаны все наши науки не с современным, конечно, ортодоксальным, невежественным брахманизмом, а с философией нашей перво­бытной религии Вед.

– Но что же, например, музыка имеет общего с Ведами?..

– Многое – почти всё. Как то было у древних египтян и китайцев, так и у нас: все звуки в природе, а поэтому и музыка находились в прямой связи с астрономией и математикой, то есть с планетами, знаками зодиака, с солнечным и лунным течением и с числами; а особенно с тем, в самом существовании чего ваши учёные ещё не совсем уверены, с акашей, или эфиром пространства. Учение о "музыке сфер" родилось здесь, а не в Греции, или Италии, куда его ввёз Пифагор лишь по окончании своих занятий с гимнософистами Индии. И, конечно, лучше кого бы то ни было, и до, и после него, знал этот великий философ, – единственный из западных мудрецов, открывший до Коперника и Галилея гелиоцентрическую систему мира, – насколько малейший звук в природе зависит от акаши и её соотношений. Одна из четырёх вед, "Самаведа", вся состоит из пения. Это – собрание гимнов и мантр, петых во время жертвоприношений "богам", то есть стихийным силам. Понятно, что при знакомстве с естествознанием (а наши древние жрецы, если и не были знакомы с естественными науками по новейшим методам химии и физики, зато знали много такого, до чего современные учёные ещё не добрались), жрецы подчас и заставляли стихийных "богов" или слепые силы природы отвечать их молитвам различными знамениями. В этих мантрах каждый звук, малейший переход рассчитан и имеет своё значение; а, имея причинность, должен иметь, конечно, и своё действие. "Учение о звуке, – говорит профессор Лесли, – есть бесспорно самое неуловимое, тонкое и сложное изо всей серии физических наук". А если кто когда уловил в полном совершенстве это учение, то, конечно, это древние "риши", наши философы и святые, оставившие нам в наследство Веды...

– Я теперь начинаю лучше понимать, откуда взялось начало всех мифологических сказок греческой древности, – задумчиво проговорил полковник. – Басни о свирели бога Пана и его "сиринксе", семитростниковой дудке, о фавнах, сатирах и даже о лире самого Орфея... Я знаю, что древние греки имели мало понятия о гармонии, и, конечно, не их ритмические декламации в драмах (вероятно, никогда не доходившие даже до высоты современного, самого простого речитатива), поддерживаемые слабою лирой да свирелью Пана, могли когда-либо внушить им мысль о всечарующей лире Орфея. Я сильно начинаю склоняться к мнению многих из наших известных филологов и учёных. Подозреваю, что Орфей, самое имя коего ὀρφός или ὀρφνός, то есть темнокожий, свидетельствует, что даже между смуглыми греками он считался ещё смуглее их самих, – выходец из Индии. Таково было мнение Ламприера и нескольких других...

– Ваше подозрение, быть может, перейдёт и в действительность когда-нибудь. Нет никакого сомнения, что самый высокий и чистый из музыкальных стилей древности принадлежит Индии. У нас все наши легенды приписывают магическое влияние музыке, как дару и науке, прямо ниспосланным на землю богами. И хотя мы вообще приписываем все искусства небесному откровению, но музыка стоит во главе всех прочих. Изобретение вины, инструмента вроде вашей гитары, принадлежит Нараде, сыну Брахмы. Вы будете очень смеяться, если я Вам скажу, например, что наши древние ундгатри (певчие жрецы), обязанностью коих было служить при ядайи [яджне] (жертвоприношении), знали кое-что из неведомых тайн естества в таком совершенстве, что посредством известных им комбинаций производили, безо всякого фокуса, заметьте, явления, которые во времена невежества принимались за проявление сверхъестественной силы. Явления, производимые "ундгатри" и "радж-йогами", для посвящённых вполне естественны, сколько бы ни казались чудесными непосвящённым.

– Но разве Вы... совсем, так-таки совсем не верите в наших духов? – приставала к нему мисс Б***. Она сильно побаивалась такура.

– Если позволите, совсем не верю.

– А... в медиумов?..

– Ещё менее, уважаемая леди. Но в медиумизм, для которого у нас существует испокон века другое название – бхута-дак, в буквальном переводе "постоялый двор для чертей"[20], верю, как и во всякую другую психическую болезнь. О настоящих медиумах сожалею, стараюсь им помочь, когда могу; а шарлатанов глубоко презираю, редко пропуская случай изобличать таких...

Предо мною промелькнула сцена в притоне ведьмы у "Мёртвого города", катящийся с горы пойманный брахман-оракул и бегство старухи. Теперь для меня стало ясно то, чего я прежде не понимала: Нараян действовал по приказанию такура...

– Наши анга-тьене, – продолжал последний, – или "одержимые" этою неведомой для непосвящённого "силой", в которой спириты видят духов, суеверные видят чёрта, скептики – фокус и обман, а настоящие учёные – не открытую ещё наукой силу природы, всегда почти слабые женщины или дети. Вы стараетесь ещё более развивать в таких их страшную душевную болезнь, мы же ищем спасти их от этой "силы", о которой вы ничего не знаете и о которой поэтому не стоит теперь рассуждать... Мы, сыны Индии, десять веков находимся в неволе у разных и часто не стоящих нас народов... Но покорившие нас нации покорили только наши тела, не нас самих.[21] С нашими душами им никогда не справиться! Майяви-рупа[22] настоящего ария – свободна как сам Брахм; скажу более: для нас, в нашей религии и философии, он – наш дух – и есть сам Брахма, выше которого стоит один неведомый, вездесущий и всемогущий дух Парабрахма. Нашей майявирупы не покорить ни англичанам, ни даже вашим "духам". Ей никогда не быть рабой... А теперь пойдёмте спать.

Радда-Бай


Сноски


  1. Московские ведомости, № 137, 19.05.1880, сс. 4-5, № 145, 27.05.1880, сс. 5-6; Русский Вестник, май 1883, Приложение, том 165, сс. 241-262.
  2. То есть без обуви. – Ред.
  3. Сальто-мортале, смертельные прыжки (фр.). – Ред.
  4. Эолова арфа, также воздушная арфа – инструмент типа цитры, звучащий благодаря колеблющему струны ветру, названа в честь Эола, мифического повелителя ветров. Музыкальным инстру­ментом в строгом смысле слова эолова арфа не является, так как не требует участия музыканта-исполнителя. Состоит из резонатора – узкого деревянного ящика с отверстием, внутри которого натянуты струны. Количество струн (обычно от 4 до 12, иногда 24 или 48) произвольно. Струны одинаковой длины, но различной толщины и степени натяжения обычно настраиваются в унисон; при колебании они издают не только основной тон, но и обертоны, так что общий диапазон эоловой арфы оказывается довольно значительным. Чем сильнее ветер, тем более высокие обертоны слышны. При слабом дуновении ветра звучание эоловой арфы лёгкое и нежное, при порывах – резкое и громкое. – Ред.
  5. А.С. Пушкин, «Зимний вечер» (1825). – Ред.
  6. На этот род бамбука постоянно нападает маленький жучок, который пробуравливает в очень скором времени большие дыры в совершенно пустом стволе тростника, где и задерживается ветер.
  7. Идущий далее большой фрагмент до слов «Мы пришли на небольшую поляну...» был добавлен во второй редакции книги (1883 год). – Ред.
  8. Удар тростью здесь зовётся народом "европейский бакшиш" или "бамбуковый бакшиш"; последнее слово в повсеместном употреблении в Азии. [Бакши́ш (перс.) – чаевые, пожертвование.]
  9. Возможно, имеется в виду город Патна, административный центр штата Бихар, но расстояние между Патной и Дехрадуном 870 км по прямой. – Ред.
  10. А.С. Пушкин, «Ночной зефир...» (1824). – Ред.
  11. Диана – в римской мифологии богиня растительного и животного мира, охоты, женственности и плодородия, родовспомога­тельница, олицетворение Луны, соответствует греческим Артемиде и Селене. Позднее Диану также стали отождествлять с Гекатой. – Ред.
  12. Актеон – персонаж древнегреческой мифологии, который однажды во время охоты случайно вышел на место купания Артемиды и её нимф и не смог оторваться от созерцания их игры. Заметив охотника, разгневанная богиня превратила его в оленя, который попытался убежать, но был настигнут и разорван собственными 50-ю охотничьими собаками. – Ред.
  13. Латона – римская богиня, соответствующая в греческой мифологии титаниде Лето, матери Артемиды и Аполлона от Зевса. – Ред.
  14. Хёрри [Хари] – одно из имён Шивы, а "Маха-део" [Маха-дэва] – великий бог.
  15. Орфей – легендарный греческий музыкант, певец, поэт и философ, ставший героем мифов. – Ред.
  16. Какая случайность! Кюи – имя известного петербургского музыканта; только ни звери, ни люди не пляшут под его музыку. [Цезарь Антонович Кюи (1835-1918) – русский композитор и музыкальный критик, член «Могучей кучки». – Ред.]
  17. Хуан-ди или Жёлтый император (2711-2597 до н. э.) – легендарный правитель Китая и мифический персонаж, который считается также основателем даосизма и родоначальником всех китайцев. – Ред.
  18. По всей Индии устраиваются теперь музыкальные общества для возрождения национальной древней музыки. Одно из них Гайан-Самадж (Gaian-Samaj) в Пуне.
  19. Раджа Сурендронаф Тагор [Суриндро Мохун Тагор] – доктор музыки, кавалер великого множества почётных орденов, между прочим, от короля португальского и императора австрийского, за своё сочинение "О музыке арийцев".
  20. Слово дак – трактир, постоялый двор, а бхута – злая душа умершего человека, которой вследствие её грехов преграждена дорога в мокшу – небесную обитель – и которая присуждена скитаться на земле. В философии индусов нет "чертей" или падших ангелов.
  21. Ведантисты или последователи философской системы Шанкарачарьи, говоря о себе, редко употребляют слово "я", а говорят, например: "это тело пошло", "эта рука взяла" и т. д., во всём, касающемся физических или автоматических действий человека. "Я", "он" употребляется ими лишь касательно умственных отправлений. "Я думал", "я желаю идти" и пр. Тело в их глазах – одна шелуха, наружная оболочка внутреннего, невидимого человека, который и есть настоящий "я".
  22. "Майявирупа" буквально – тело иллюзии или майи, настоящее ego; "кама-рупа" – тело желания или воли, произвольно созданное нашим сильным желанием (обладающим творческой силой, по понятиям индусов) – двойник наш, который и является там, куда желание посылает его. При жизни таких внутренних тел у человека де столько же, сколько в луковице кожиц – каждое нежнее и тоньше, и каждое носит своё особое название, как обладающее полной независимостью от тела. После де смерти, когда земной жизненный принцип умирает вместе с телом, все эти внутренние тела соединяются во единое тело и, смотря по заслугам, либо поставлены на столбовую дорогу к мокше, на которой до окончательного освобождения от оков материи бесчисленное множество "станций", и тогда такая душа зовётся дэва (божественной); или же она делается бхута – злою душой, и мучится на земле между скитанием в невидимом мире и трансмиграцией в разных нечистых животных. В первом случае, – дэва не станет сообщаться с живыми. Единственная нить, связывающая её с землёй, – загробная привязанность к тем, кого она любила и над кем она простирает своё влияние и покровительство и после смерти. Любовь переживает все другие земные чувства, и дэва может являться любимым людям во сне, или иллюзией (майя) на секунду, и не иначе, так как тело дэвы начинает постепенно, с минуты освобождения из земных оков, изменяться: с каждым переходом из одной сферы в другую она теряет кое-что из своей объективности, делаясь всё неуловимее. Она де родится, живёт и умирает в каждой новой сфере или локе, которая становится всё субъективнее и чище; а в переходных состояниях она "дремлет в акаше" – в эфире. Наконец, освободясь от последнего земного помышления и греха, – она становится ничем в вещественном смысле. Она потухает, как пламя, и, слившись в одно с Парабрахмой, живёт в вечности жизнью духа, о которой ни наши материальные концепции, ни язык не в состоянии создать себе представления. Но "вечность" Парабрахмы не есть "вечность" души. Последняя, по выражению Веданты, есть вечность в вечности. Насколько ни была бы жизнь души святою, но так как она имела своё начало и свой конец, то и заслуги, как и грехи её, не могут награждаться или наказываться "вечностью Парабрахмы". Это было бы противно справедливости, "несоразмерно", – говорит философия Веданты. "Один дух живёт в вечности, не имеет ни начала ни конца, ни окраин, ни границ, ни центральной точки". Дэва живёт в Парабрахме, как капля воды в океане, до будущего возрождения мира из пралайи (периодически наступающий хаос, разрушение, или, скорее, исчезновение всех миров из области объективности). С новым великим циклом, махаюгой, она отделяется от "вечного", притягиваемая жизнью в объективных мирах, как капля воды притягивается солнцем и конкретизируется по обратной дороге на землю, из сферы в сферу, пока снова не опустится в грязь нашей планеты, и, пройдя малый цикл, снова не начнёт подыматься на противоположной стороне круга. Так она вращается в вечности Парабрахмы, переходя от одной концепциональной меньшей вечности в другую. Каждая из этих "человеческих", то есть доступных уму, вечностей состоит де из 4 320 000 000 лет объективной и стольких же субъективной жизни в Парабрахме (где индивидуальность души, по учению Веданты, вовсе не исчезает, как то полагают некоторые европейские учёные), то есть всего 8 640 000 000 лет. Эта цифра достаточна, по их понятиям, как для искупления самых ужасных грехов, так и для пожинания плодов добрых дел такого скоропреходящего периода, как жизнь человеческая. Одни души бхутов, когда в них угасает последняя искра раскаяния и желания изгладить грехи, испаряются под конец. Тогда их божественный, неумирающий дух, отделясь от души навсегда, возвращается к своему первобытному источнику, душа рассеивается на свои примордиальные атомы, и ego погружается во мрак вечного бессознания. Её личность пропадает. Такова философия Веданты касательно духовного человека. Поэтому индусы и не верят в возврат духов на землю, кроме случаев бхутов.